Новости Футбола
Новости
Прочее
Игры и Программы
Видео
Армения
News Armenia
News Russia
Библиотека
Music collection
Главная

Геноцид Армян

 

 

Рубен Севак

КРАСНАЯ КНИГА

        РЫЦАРЬ ЧЕСТИ И ДОЛГА

Он блистал своим умом, эрудицией, обаянием в лучших салонах Европы начала века. У него были все возможности со временем оказаться в числе литературных мэтров, ведь он был уже глубоко погружен в европейскую культуру, у ее контекст. Он мог, наконец, жить спокойной обеспеченной жизнью на своей лозаннской вилле на берегу озера Леман с красавицей-женой и двумя детьми. Перед молодым талантливым поэтом и одаренным врачом мир открывал множество дорог, но он предпочел сознательную мученическую смерть.

Рубен Севак (Чилинкирян) родился 15 февраля 1885 года в городке Силиври, на европейском побережье Мраморного моря, неподалеку от Константинополя. Окончив с отличием в 1905 году знаменитый армянский лицей Берберяна в Константинополе и проявив недюжинные способности в усвоении самых различных предметов, Р.Севак отправился в Швейцарию, где осенью 1905 года стал студентом медицинского факультета Лозаннского университета.

Яркое поэтическое дарование студента-медика проявилось еще в годы учебы в лицее. В Швейцарии, одном из центров политических, социальных и, конечно же, эстетических новаций Европы, дарование это раскрылось с еще большей силой.

В стихах молодого поэта почти не ощущается резкого перехода от Востока к Западу, и это заслуга не только его самого. Дело в том, что Константинополь, который наравне с Тифлисом был крупнейшим центром армянской культуры, в начале века находился на стыке двух цивилизаций. Особенно это было заметно в среде местной армянской интеллигенции. Знание французского было не обязательным, но настолько необходимым, что почти все писатели Западной Армении владели им как родным. И поскольку армянская культура в начале века была европоцентристской, то с легкостью, естественным образом интегрировалась в европейскую. Это тяга к Европе особенно четко выразилась в западноармянской поэзии начала века.

Рубен Севак был одним из лучших и последних представителей этого еще не оцененного по достоинству культурного феномена ХХ века.

Двадцатилетний поэт с первых же дней пребывания в Швейцарии чувствовал себя не провинциалом в чужой и враждебной стране, как это нередко бывает, а полноправным участником литературного процесса, в своей родной стихии.

В 1910 году он женился на Янни Апель, красавице-немке из аристократической семьи прусского полковника. Трудно в пределах предисловия представить все богатство и своеобразие поэзии Р. Севака.

Поэтому, коснемся нескольких характерных стихотворений, в которых четко просматривается родство, общность поисков европейской культуры и армянской поэзии на рубеже веков.

Типично неоромантическое стихотворение «Отчего?» вроде бы не выходит за пределы романтической поэтики и образности: дева-любовь, смерть… Однако меланхолическое созерцание поэта-неоромантика неожиданно превращается в трагический монолог поэта-провидца, идущего к своей смерти.

Я иду все дальше, и в бесконечные могилы
Превращаются следы мои…
Ты нуждалась в нежном дуновении любви,
Но открыла объятья страшной буре…

(Подстрочный перевод)

Образ, часто встречающийся у Р.Севака: рыцарь (поэт), уже седовласый, устало бредущий в никуда… Типично неоромантический образ, символизирующий здесь гибель, конец целой эпохи, целой системы ценностей.

ВСАДНИК

Не знаю кто, Бог весть куда,
всегда, в жару и холода,
неуследимый, как беда,
он молча мчит Бог весть куда.

В закатный час, смиряя страз,
я вижу тень на облаках –
суровый рыцарь впопыхах
проносится Бог весть куда.

Он мчит, а за его спиной
скелеты движутся стеной;
скакун горячий вороной
его несет Бог весть куда.

Я слыша, он обет блюдет,
его любовь и слава ждет
и ждет могила, где найдет
и он покой – Бог весть когда.

(Пер. Г.Кубатьяна)

Но, в отличие от других неоромантиков, причину гибели Севак видел не только в новых, безбожных временах. Смерть у поэта предстает в двух ипостасях. Смерть идеала материализуется в физическую смерть, в насилие. Поэт предвещает невиданные катастрофы и бедствия. В 1912 году (в год написания стихотворения «Отчего?») в одной из своих статей он писал: «Воистину говорю вам, воистину, опасность велика, настолько велика, что мы даже не можем вообразить ее».

Другое стихотворение, сонет «Грудь» представляет поляризованную картину человеческого бытия – жизнь и смерть. Но они слились, одно порождает другое. Любовь порождает смерть.

Был праздник Жизни. И на нем
все человечества сыны.
Все те, кто жив еще, кто мертв и
кто доселе не рожден.
Под твердью зеленел простор. Но до
бескрайней глубины
Он был, как море, в сон и хлад оцепенело
погружен.

Дым поднимался от земли, и источал он
кровь и страсть,
И эти запахи в один свинец мертвящий
сведены.
Мужи и жены, здесь и там, в любви
и горести сплетясь,
Великую плодили Жизнь. Не нарушая тишины.

В истоме головы мужей лежали на груди у дев,
И жены в чреве семена чужих и будущих
смертей
Носили, и рождали чад, готовя тот же им
удел.

И воздух был свинцов и мертв, а к небесам
от этих мест
вздымалась Пирамида-Грудь гранитной
тяжестью. На ней,
на самом острие ее стоял могильный черный
крест.

(Пер. М. Жажояна)

Любовь и Смерть, Эрос и Танат, метафоры эпохи, у Рубена Севака постепенно приобретают личностный характер. Его страшные предвидения (которые были не у него одного, конечно) начали сбываться. В начале апреля 1909 г. новое правительство младотурков организовало резню армян в Киликии. В течение двух недель вооруженная, фанатичная толпа при молчаливом попустительстве армии и полиции истребила 30 тысяч армян. Для Армении уже наступил кровавый ХХ век. Это прекрасно понимал поэт вдали от родины. В его судьбе и творчестве произошел резкий перелом. Для него Смерть-Танат – уже не только эстетизированный образ в стиле «ар нуво», а реальный акт кровавой драмы, предчувствие геноцида армян в Османской империи в 1915 году.

АРМЕНИЯ

Кто это плачет под дверью в мороз?
-Странник, сестра, отвори…
Уж не скелет ли там, хриплый от слез?
-Голод, сестра, отвори…
В щепы топор мои двери разнес!
-Это резня, отвори…

(1913, пер. Г.Кубатьяна)

В 1911 г. в одном из писем Севак пишет: «Хотелось бы перед окончательным возвращением на родину поехать в Венецию и провести там хотя бы одну весну, одну из считанных весен моей жизни. Хочется жить, чувствовать, что живешь… в предчувствии смерти».

Это было в августе 1914 года. Первая мировая война уже началась. На пристани в Константинополе жена поэта Янни была неприятно поражена царящей атмосферой: «Рубен, вернемся этим же пароходом, мне очень не нравится эта страна… Это ужасно – не видишь разве, ни на одном лице нет улыбки».

Несколько месяцев спустя, 24 апреля 1915 года, правительство младотурков арестовала и депортировало элиту армянской интеллигенции Константинополя. Более двух тысяч деятелей культуры, науки и искусства, государственных и религиозных деятелей, даже депутатов парламента были тайно вывезены из столицы и зверски убиты. Чуть позже, в мае, был арестован и Севак. Его отправили в поселок Чангири в Анатолии, где уже находилась большая группа депортированных армян. Очевидцы рассказывают, что в ссылке он держался невероятно мужественно, подбадривая других и до конца оставаясь верным клятве Гиппократа…

Случилось так, что ему пришлось лечить дочь высокопоставленного турецкого чиновника. Та была при смерти. Доктор делал все возможное, чтобы спасти жизнь больной. Состояние ее с каждым днем улучшалось, более того, она влюбилась в своего спасителя. Отец девушки, желая по своему выразить благодарность, сказал Севаку:

- Доктор, вы все должны умереть, никому из вас не спастись. Но если примешь ислам и возьмешь мою дочь в жены, я спасу тебя…

Севак в ужасе ответил, что он уже женат и у него дети.

- Ничего страшного, - сказал турецкий чиновник. – Для нашей религии это не помеха.

Друзья Севака по ссылке уговаривали его согласиться, пойти на временное притворное вероотступничество ради спасения жизни. Но Рубен Севак понимал, что, спасая жизнь, он погубит душу. Интересен тот факт, что Севак, будучи последовательным ученым-атеистом, тем не менее считал вероотступничество предательством. Изменой своему народу, своему назначению поэта, интеллигента.

«Мы – предводители народа. Если мы предадим свои идеалы, народ потеряет веру в справедливость борьбы. Мы должны быть примером. Мы должны умирать во имя бессмертия своего народа», - говорил он. И вообще для него, человека высочайшей морали, поэта-рыцаря, нравственного максималиста, любая сделка с совестью была недопустимой. Вот почему он предпочел сознательную смерть. «Рыцарь жертвует собой, - писал Бердяев, - и своим благом, но никогда не жертвует ценностью, абсолютно верен ценности».

Р. Севак считал христианство высочайшей ценностью не столько в религиозном, сколько в общечеловеческом смысле. Назначение художника как носителя великих идеалов – вот ценность, которая выше физического существования.

26 августа 1915 года на рассвете группу из пяти человек в экипажах отправили в соседний городок Аяш. Среди них был Рубен Севак и другой крупный армянский поэт Даниэль Варужан. Рассказ очевидца, извозчика-турка по имени Гасан, раскрыл обстоятельства этого убийства.

По дороге были остановлены неизвестными. Казалось, напали разбойники, однако полицейский подобострастно поздоровался с незнакомцем, за которым следовало четверо вооруженных мужчин. Перемещение, таким образом, было инсценировкой, западней. Руки у пяти жертв были связана, и они не могли сопротивляться. Полицейские обыскали их, ограбили и удалились. Извозчик издали наблюдал за этим. Пятеро палачей набросились на связанных людей, раздели их и привязали к деревьям. «Затем главарь разбойников и его люди обнажили своим кинжалы и стали медленно и невозмутимо резать их. Вопли осужденных и их отчаянная ярость разрывали мне сердце» (журн. «Айреник», Бостон, 1930г., №1). Среди палачей был отец той девушки, которой Cевак спас жизнь.

Скорбная весть дошла до Янни, которая не покидала все это время Константинополь, пытаясь вызволить мужа из ссылки. Турки не имели права ее депортировать, так как у нее было германское подданство. Она обращалась также к послу Германии Вагенгейму. Посол отреагировал на мольбу Янни спасти ее мужа следующим образом: «Ты – недостойная немка, ты предала свою нацию, вышла замуж за этого армянина и теперь пришла просить, чтобы я его вызволил! Он не должен вернуться. Они ушли умирать».

Содрогнувшись от такого ответа, Янни швырнула германский паспорт в лицу послу со словами: «У меня есть сын, я воспитаю его так, чтобы он когда-нибудь отомстил немцам за своего отца» (О. Чилинкирян. «Рубен Севак», Париж, 1985г.).

Янни Севак отказалась от немецкого подданства, перестала говорить по-немецки, дала своим детям армянское образование. В 20–30-е годы она играла на сценах парижских театров, выпустила несколько своих поэтических сборников на французском языке. Янни скончалась в Ницце 28 декабря 1967 года. Согласно ее завещанию, ее хоронили по армянскому обряду.

Опасения Рубена Севака были не напрасными. Янни действительно пришлось «раскрыть объятья» жесточайшей буре, выпавшей на долю поэта и его народа, пришлось разделить их трагическую судьбу. И сделала она это удивительно достойно.

 

РЕЗНЯ И БЕЗУМНЫЙ

(Сценический монолог)

1. ХОХОТ
2. БЛУЖДАНИЕ
3. КРАСНЫЙ СУД
4. ТЕ, КТО ИДУТ
5. СТАРЫЙ СВЯЩЕННИК
6. РЕКА
7. БОГ
8. ПЕСНЯ В НОЧИ
9. ПРЕСТУПЛЕНИЕ
10. ЗАВЕТ РОДА

 

* * *
Ха-ха-ха, ха-ха-ха, эх!
Душит мучительный смех.
С трупом отца на плечах
По полю смерти в лучах
Ночи иду. В тишине
Прошлое липнет ко мне.
Старый священник, тяжел
Труп твой печальный. Нашел
Я себя в щели сырой –
Не был спасен ты дырой.
Кто над тобою занес
Смерть? Ты удавлен как пес.
Выгнав меня за порог,
Ты и подумать не мог,
Что возвращусь я опять
Долг свой последний отдать.
Ха-ха-ха, ха-ха-ха, эх!
Душит мучительный смех.
Жизнь глуповата, а тут
Умники – те, что идут
(Жены и четки с собой)
К церкви воскресной толпой
Пред Богоматерью жечь
Бледные столбики свеч,
Петь и молиться при том
Чинным постящимся ртом,
Чтоб всю неделю потом
Радость и ином находить –
Врать, воровать и блудить.
Ха-ха-ха, ха-ха-ха, эх!
Душит мучительный смех.
Жизнь глуповата, а тут
Души господ, что живут,
Зная лишь роскошь и лоск.
Свой они девственный мозг
Не утруждают ничем.
Думать о смерти? Зачем?..
Здесь их дешевый софизм,
Их продувной эгоизм,
Мысли единой угар:
Был бы полнее амбар!..
Здесь бездыханная рать.
Свадеб уже не играть…
Ха-ха-ха, ха-ха-ха, эх!
Псы прерывают мой смех
Мрак безнадежности густ.
Чавканье слышу и хруст,
В пастях сомкнувшихся их –
Верткое мясо живых…
Нет ни друзей, ни родных,
Лечащей нету руки…
А молодые быки
С поднятой вверх головой
Мчатся тропой полевой,
Скрывшись в далеких лесах
С пламенем в красных глазах…

* * *
И всю ночь кружу я, позабыв обитель.
Глупый я, глупый.
Ум ты забрал мой – жизнь возьми, Спаситель,
Боже наш глупый.

Но предсмертным взглядом смотрят
отовсюду –
глупый я, глупый!
Что же, умирайте, я еще побуду
в жизни этой глупой.

С поля смерти темень уношу я, бедный,
тени своей глупой.
Меня не убили – закричали вслед мне:
«Глупый он, глупый!»

Что ж, смотрите в оба, маясь хрипом смерти,
смерти этой глупой.
Вся в крови история – нет глупей, поверьте,
ее глупой, глупой.

* * *
Край какой, год какой от рожденья Христа?
На том свете икнется какому владыке?
Был он добрым, была его совесть чиста,
А подробности жизни исчезли, как блики.
Даже имя коня я его позабыл…
Ночь была. Дан приказ примечательный был –
Чтоб в семи городах за семь дней без пощады
Всех мальчишек убить, кому нету семи,
А постарше не трогать… И старшие, рады,
Королю благодарно сказали: «Возьми
Наших девушек лучших – одну из семи.
Всем за семь. Пусть послужат тебе для услады.
В дар себе и своим приближенным прими…».
Ах, потеха с числом замечательным семь!
Венценосцы свои обживая палаты,
Эту старую мудрость забыли совсем…

В этот хаос смотрю, неуклюже стою.
Как назвать мне пристойней прогулку сию?
Не зачем было тем черепа рассекать,
У кого они вечной полны пустотою
И дрожаньем? Подобною ночью густою
Эти спины по полю зачем рассыпать
И мешать рассыпаться им в низких поклонах?
И зачем изгонять из Аркадии оных?
Эти пошлые жизни кого привлекли?
Эти пошлые люди костьми полегли…
Если б вы им оставили глаз – только глаз! –
О, владыки, они бы молились за вас!..
А чего вы добились в конце-то концов?
О, владыки, зачем умерщвлять мертвецов?..

Расплодили сирот, тьмою усыновленных,
И идут они по миру, телом малы.
Но читаешь легко в их глазах опаленных:
Их душа горячее кипящей смолы.
Нет у них ничего – ни родни и ни Бога,
Нет у них даже горсти родимой земли.
Есть у них только слезы, пустая дорога,
И протянуты руки за коркой. Нашли
Они зверя, ища человека. Калеки,
Они веры лишились – навеки, навеки!..
Осторожно! Они никому не простят.
Они встанут однажды на сгнивших костях!
Утверждая мечом свой закон непреклонный,
Свою волю объявят на Красном Суде.
Как узнать в них сирот, тьмою усыновленных?
Как узнать в них бедняг, погибавших в нужде?..
Этот день непременно придет, и тогда
О беда вам, беда вам, беда!..

* * *
«Вот мы идет! – Они кричат. – Ваш крах
Уж близок. Топот сотрясает воздух.
И дышащая тьма у нас в глазах,
И запах крови раздувает ноздри!»

«Вот мы идем! – Кричат. – И колесо
Страданий наших мы вперед толкаем.
И дрожь стоит от наших голосов.
Мы по живым идем и повторяем:

«Вот мы идем!» Дороги не закрыть
пред яростью могучей нашей силы.
Идем, чтобы заставить говорить
Бесчисленные общие могилы.

Вот мы идем, подобные стреле,
Во тьму вонзенной в яростном протесте.
И в страхе мы, и страх несем земле
Мы – распаленные посланцы мести.

Мы – шпага и закон. Своих твердынь
Мы не оставим в лапах пораженья.
Мы – новые паломники святынь
И сумерек светлейшее рожденье.

Вы соскоблили с наших юных кож
Для свадеб и грехов себе палаты.
Вы продавали нашей крови дрожь
За плату, что потребует расплаты.

Захлопните сердца. Сейчас для них
Продолжится кровавейшая повесть.
Точите меч о зубы чад своих,
О собственную каменную совесть.

Вот мы идет, и рушится судьба
От этого кошмарного парада.
Мы – трупы, мы – пустые черепа,
Но мы идем, и что для нас преграда?»

* * *
Мне нужно поспешить и постараться,
Пока не наступил рассветный час,
как следует укрыть от зорких глаз
Сиятельного солнца тело старца.
Пока не наступил рассветный час…

Ты говорил, отец: «В смиреньи суть.
Оно одно – кратчайший путь до рая».
Но армянину часто, уверяю,
Нож курда укорачивает путь.
Нож курда укорачивает путь…

Я по телам шагаю с мертвецом.
Остановиться я уже не в силах.
И кажется, что кровь свернулась в жилах
И в стопы ног сползла глухим свинцом…
И в стопы ног сползла глухим свинцом…

* * *
Преградила путь мне горная река.
Труп отца я отдал бешеной воде.
Не увидит больше солнце старика,
Не найдет нигде,
Не найдет нигде.

Ну, прощай, священник, с Богом уплывай.
Позабудь о бренном, о земном забудь.
Ты искал кратчайший путь в желанный рай.
Вот он, этот путь.
Вот он, этот путь.

Рассветет однажды, и речная гладь
Лебедей приветит с небом заодно.
Песня с уст сорвется – ну, а горевать
Не о чем давно,
Не о чем давно.

Правда, может статься, вдруг со дна всплывет
Желтоватый череп – ну и что с того?
Поцелуй влюбленных он на миг прервет.
Только и всего.
Только и всего.

* * *
По воде легко небеса плывут.
О, резни слепой нечестивый суд!
У луны в ночи неподвижен взгляд.
Млечный путь молчит, грозди звезд висят.
С них во мгле пустой, с них во тьме ночной
Каплет свет густой, словно сок хмельной.

Умереть? Но как? На твоих глазах,
Средь других бедняг и в слепых слезах?
Высоко твой трон, и высок твой гром.
Грозди звезд висят над твоим челом.
Гниль слюны во рту накоплю тайком
И тебя, мой враг, одарю плевком.

Но высок твой трон – не достичь плевком.
Пустота кругом, высота кругом.
И семь арок в ряд над тобой стоят.
И земли моей твой не видит взгляд.
И твоих, чужих, нам не видно глаз.
Недосуг тебе снизойти до нас.

Золотым путем по ступенькам вниз
Ты спустись в наш дом, поскорей спустись!
Черной бездны тьма – эшафот глухой.
Не сойди с ума на дороге той.
Спрячь горячий свет, и глаза твои
Не увидят смерть и поля в крови.

Я глупец – кому сей поток словес?
Умер бог давно на верху небес.
Труп, о Боже, твой так зловонен, гнил.
Он унизил сон вековых светил.
Так огромен он, так велик твой труп,
Многолик твой труп и безлик твой труп.

* * *
- Умерли розы,
Умерли розы.
Умерли каждым
Своим лепестком.
Умерли розы,
Умерли розы –
Я по умершим
Иду босиком.

Высохли росы,
высохли росы.
Сколько печали
В розах родных…
Умерли розы,
Умерли розы.
Как же на свете
Жить мне без них?

Видишь, мой Боже,
С темною мукой,
С темною мукой
Розу зову.
Где моя роза?
Где моя роза?
Как я разлуку
переживу?

Кличу с любовью
Смерть к изголовью.
Пусть моя роза
Ляжет на грудь.
Тихо отправлюсь,
Мирно отправлюсь
С розой умершей
В грустный наш путь.

* * *
Кто эта девушка, одетая тоскою?
Куда безумной поступью такою
Она спешит, не ведая пути?
Вокруг тела, и стоны впереди.
Кто этот полумертвый, на котором
Она застыла онемевшим взором?
Крик. Он подняться пробует. И страстью
Одерживает верх над темной властью
Небытия… Объятья. Рот в крови
К устам ее прирос в пылу любви.
И поцелуй зацвел сквозь смерть и страх
Соленой розой на ее устах.

Есть чертов круг, и нет страшнее круга:
Любовь и смерть в объятиях друг друга!

Пальнул я. Черепа вобрали пули.
Я крикнул тем, что навсегда уснули:
«Эй, друзья,
ответит пусть
мне из вас
хоть кто-нибудь –
где он, в рай кратчайший путь?»
-Вот он, этот путь!

* * *
И, удивленный сном их беспробудным,
На головы их робко положил
Я голову свою. Глаза смежил
И сном забылся медленным и трудным.

Но великан вдруг подошел ко мне,
Потряс плечо мое рукой суровой:
- Что, сумасшедший, видишь ты во сне?
Поведать сон свой мне теперь попробуй.

«Я вижу сто старинных городов,
Сто башен древних там, за желтой далью,
И сто колоколов с глухой печалью
Висят, не зная певческих трудов.

Я вижу горы в пепле и песок
Пустыни дальней – мертвенный и бледный,
Я вижу крепости – стоят над бездной,
Пред временем закрыты на замок.

Надгробья наши вечным сном залиты.
А надписи на них: «Здесь погребен…»,
Истоптанные тысячью племен,
Который век не покидают плиты.

Но, как по знаку, медленным зевком
Колокола свой сон прогнали грешный.
Все сто колоколов во тьме кромешной
Вдруг шевельнули пыльным языком.

Приподнялись надгробья молчаливо,
Себя усильем тайным напрягли,
И сто князей легко и горделиво
На белый свет явились из земли.

И шествует Завет земли моей,
И нет ему ни смерти, ни изгнанья,
И нет ему преград. На расстоянье
Он отпер все ворота крепостей.

И семь веков идут князья – ни страх,
Ни слабость не царят над шагом стройным.
И цепи, как ручьи, на их ногах.
Щиты их ржавы, а глаза спокойны.

Летит по ветру одеяний бязь…
На том, кто впереди, в роскошном блеске
Толь знаменитый пурпур королевский,
Толь рода кровь… Не разгляжу я, князь…

И руки обагренные свои
Я протянул к ним с душною мольбою:
«Возьмите и меня, князья, с собою –
Служить Завету с верою в крови!»

Но вот рассвет взмахнул своим крылом,
И сто князей в могилы вновь спустилось.
И с ними вновь земля моя простилась.
И мир не вспоминает о былом…

Все сгинуло. И мне не до речей.
И нужно в щели в этот час сиянья
Скрыть, как сове, свое существованье
От справедливых солнечных лучей».

 

ТУРЧАНКА

(Сельская элегия)

1. ВЫШИВАНИЕ
2. О, ДЕВА
3. ГАЙДУК
4. АРМЯНКА
5. ПОХИЩЕНИЕ
6. КРАСНОЕ КРЕЩЕНИЕ
7. КАПЛЯ КРОВИ
8. ДЕВИЧЕСТВО
9. НЕ УЛЫБНУЛИСЬ БОЛЕЕ ГЛАЗА
10. ВОЗМЕЗДИЕ


* * *
Спят мать, отец, уставшие за день.
Сквозь щели ветхих, одряхлевших стен
В покои рвется с диким свистом вьюга.
О Боже, как метель трясет лачугу!

Подсвет дрожащий свечки у окна
Склонилась дева юная, одна,
И тайно вышивает тихой ночью
И молча шьет она, и плачет молча.

В субботу прошлую, когда с села
Она в часовню на молебен шла,
Купила тайно в городе на рынке
Шелка, златые нити и бусинки.

И по ночам, едва отец и мать
Усталые уже ложатся спать,
Она узоры вышивает снова
И шьет, и плачет, не роняя слова…

* * *
- О дева, для кого все это шьешь?
Армяночка, о ком ты слезы льешь?
Неужто с парнем тем, ушедшим в горы,
Умчалось сердце и осталось горе?

- Я о себе рыдаю, братец мой,
И тайну занавесила я тьмой,
И нет любви, и горе стынет в сердце,
И никого вокруг, чтоб опереться.

- О дева, для кого шелков узор,
И что печалит твой девичий взор?
Неужто для своей же бедной свадьбы
Ты вышиваешь шелковое платье?

- Ах, братец, я тоскую не о том.
Изменницей мне стать, коль брошу дом.
Средь этих гор пустынных, хладных, мокрых
Кто стариков и лань мою присмотрит?

* * *
Но вот улыбкой озарилась вдруг:
Сума готова и окончен труд.
И распрощавшись с косами своими
Она сплела из них свое же имя.

Взглянула втайне – спят ли старики?
Задув свечу, направила шаги
К той двери, за которой злилась вьюга,
И вышла, переполнена испуга.

Брат втайне ожидал ее в ту ночь
И, силясь холод ночи превозмочь,
Свои доспехи очищал, чтоб скоро
Уйти, укрыться, удалиться в горы.

Прильнула дева к брату своему
И на плечо повесила суму…
И молодец, послушный долгу сердца,
Ушел на бой… Ушел навстречу смерти…

* * *
Армянка, о тебе моя печаль!
Ты – луч, который светит по ночам,
Обманутой надежды шепот милый,
Цветок, что горе стелет на могилу.

И свет тебя покинул голубой –
Тот свет, что именуется – Любовь.
Ты – чрево, жизнь дарующее только
Беднягам – для погибели жестокой.

И сквозь мечи, и сквозь огнистый смерч,
Сквозь море крови, пересилив Смерть,
Подняв дитя, ты плачешь благородно
И возвещаешь: «Будет жить народ мой!»

* * *
А время шло. И дева каждый день,
Едва заря сгоняла ночи тень,
Шла в горы – лань свою пасти и долго
Взирать с тоской на дольнюю дорогу.

И старики, уже почуяв смерть,
Согбенные, печальные, чуть свет
Шли в старую, далекую часовню,
Чтоб Господу о сыне молвить слово.

Однажды поутру, в горах, она
Услышала, как кто-то застонал,
Пошла на помощь – но четыре руки
Схватили, увели ее в испуге.

И дева шла покорно, не ропща,
И не могла слезу пролить душа…
- О дева, среди гор пустынных, мокрых
Кто ж стариков и лань твою присмотрит?!

* * *
И Бек воскликнул: «В ночь сию я рад,
Се – праздник мой, пусть факелы горят,
В серебряной священной чаще – Солнце
Мое пусть в кровь сегодня окунется.

Внесите в зал мою добычу всю,
И пусть она в священном том тазу
Блистает вся, не ведая о страхе,
И ей – благословение Аллаха!

И выстройте моих наложниц в ряд,
И пусть они колени преклонят,
И та, кого я давеча приметил,
Пусть от меча погибнет в чаше этой.

Пусть все поют, слезам пощады нет,
И плачущий пойдет за ней вослед,
Из чаши той святой, из влажной крови
Пусть озарится мир Исламом новым.

* * *
Безропотно уже все разбрелись,
Огни давно погасли. Лишь от искр
Дымилось все, как при погроме неком,
И ладанник казался человеком.

В величии, безмолвна и горда,
Стояла дева посреди, одна, -
Покрыта бликами огня и крови
И обнаженна, как копье героя.

…Кому оплакать, уведенных нас,
Красавицы среди Красавиц! Страсть
Должна пред вами преклониться разом,
Пред вами должен возродиться Разум…

Невинных и нетронутых пока,
Уводят вас туда, в шатры врага,
Чтоб обронили под его покровы
Вы слезы ваши вместе с каплей крови…

* * *
И Бек запел: «Владычица ты, милая!
Тебе – шелков дамасских изобилие!
И в мрак ночей ты – Солнце мне, о милая!
Как на тебя глядеть – душа трепещет!

Взошедшая моя Турчанка милая!
Ты – жаждущих очей моих бессилие!
Царица сердца моего, о милая!
Как обрести тебя, рука трепещет!

За что же так безжалостна ты, милая?!
Кромсаешь душу зубками – не милуешь!
Глаза твои, как храмы светят, милая!
Как погасить их? – сердце, ах, трепещет!

Ты 0 шлем мой пламенно-волшебный, милая,
Рубашка-огнь, изменница остылая!
Мое ты сердце жжешь в огне, о милая!
Как пригвоздить тебя? – мой меч трепещет…»

* * *
…Не улыбнулись более глаза.
Перед рассветом влажная слеза
Так глубоко лицо избороздила,
Что не спасло бы никакое диво:

Ни ожерелья, ткани, жемчуга,
Ни пышные дамасские шелка,
Ни роз бенгальских аромат и влага…
Не улыбнулась более Турчанка…

Она в своем же Естестве и Чреве,
В своей же Жизни и в своем же Гневе
Ислама зарождение носила
И задушить его была не в силах…

И размышлять она уж не могла
Про стариков далеких и про лань…
Но Бек сказал: «Тебя, моя отрада,
Аллах благословил – увидишь брата…»

* * *
И ночью поздней появился Бек:
- О милая, когда я шел к тебе,
Мне козни подготовил сей бедняга.
Его тебе я в дар принес, однако…

Стан девы задрожал и онемел,
И взор узрел узоры на суме,
И прядь волос меж нитями златыми,
И девы окровавленное имя…

И пред глазами развернулась тьма,
Вскочила птицей дикой, без ума,
Вонзила в Бека острие кинжала…
«Так получи!» – истошно закричала.

«А это – мне…» - И как в безумном сне,
Сквозь бесконечный сумасшедший смех
Она схватила брата череп бледный…

- И слились первый смех и вздох последний…

 

ПЕСНЬ О ЧЕЛОВЕКЕ

(поэма)

1. В СЕЛЬСКОЙ ЦЕРКВИ – РОЖДЕНИЕ
2. НА СЕЛЬСКОЙ ДОРОГЕ – ЖИЗНЬ
3. НА СЕЛЬСКОМ КЛАДБИЩЕ – СМЕРТЬ

 

В СЕЛЬСКОЙ ЦЕРКВИ – РОЖДЕНИЕ

1.
В тот год, цивилизацию познав
на Западе и от нее устав, -
там человек – машина, совесть – прах,
там мир – завод, гудящий на путях,
любовь – расчет, религия – мошна,
и в счастье драма лишь заключена,
там смерть – нелепость, жизнь – жестокий бой,
там даже время – негодяй седой,
что бьет своим искусным молотком
по мыслям, скрытым за высоким лбом, -
итак, устав, отчаявшись вконец,
как вечный и бессмысленный беглец,
затосковав по отчей старине,
душою устремился я к родне,
в восточное село меж горных гряд,
где ладана струился аромат.

2.
Я с матерью вошел в церковный сад,
остановился у высоких врат.
Смеетесь вы? У вас один пример –
Лукреций, Эпикур или Вольтер,
добавим стопку непонятных книг,
в чьи ветхие страницы скептик вник, -
мать свято верит богу своему –
над ней не дам смеяться никому:
ей мало жить осталось на земле,
чай подойдет – и скроется во мгле.
Старушка мать стоит одной ногой
в часовне и на кладбище – другой,
и для нее всевышний добрый Бог –
как беспредельной правоты порог.
Лишь муки она знала до сих пор,
надеется на честный приговор.

3.
Вы все – Вольтер, Гораций и Зенон –
кем ни были б – из канувших времен,
вы в прошлом все… Тогда как тыщи лет,
с тех пор как существует белый свет,
склоняются в молитвах тьмы людей.
Я с верой пошатнувшейся своей
Не посмеюсь в гордыне чувств пустых
над тем, что свято для людей других, -
среди колонн Карнака или там,
где встал язычества старинный храм,
там, где огнепоклонников холмы,
там, где сивиллы пламя среди тьмы,
где жертвенников ассирийских ряд,
где церкви христианские стоят…
снимите шляпы, ибо там народ
ковал свои надежды, свой оплот, -
там – кладбище живущих…

4.
Вошел в церквушку я, склонясь слегка.
Она была мала, но широка,
но в ней вмещались Бог и вечный срок…
Покорно камень в ней на камень лег,
лег безыскусно, так, как из земли
деревья молча б вырасти смогли.
Подсвечник, крест и темная скамья
струили дух иного бытия…
И с жалких канделябров по углам
свисало Время, как покойник там
дремало Время испокон веков
под звон кадильных бубенцов.
И не было в церквушки суеты
и были лишь безбожности черты,
лишь Бесконечности глубокой гладь,
где пахари учились умирать…

5.
В тот день народ в свой сельский храм спешил, -
отец вельможный отпрыска крестил,
а для деревни это торжество
такое же, как праздник Рождество
для коренных назаретян… Дивись –
и стар и млад в церквушке собрались.
И слово, из всех стараясь сил,
в честь праздника поп сельский сочинил.
Поп не прославился как златоуст,
но был с душою, полный чистых чувств,
умел читать и знал родной язык
и этим уважения достиг.
В миру был плотником, застенчив, тих,
точь-в-точь Марии девственный жених.
Так риза шла ему и борода,
как будто бы он с ними жил всегда!..

6.
Он встал у алтаря меж двух свечей
и речь держал. Внимали люди ей:
он проповедью в благость повергал,
хоть речи смысл никто не понимал…
Псалом есть «Умножайтесь». Тот псалом
для проповеди взят святым отцом –
«Пусть будет много у людей детей,
как у оливы множество ветвей».
Вдруг вздрогнул я, смущен и удивлен:
тот имя произнес «Наполеон!..»
В церквушке, затерявшейся в горах,
звучит «Наполеон!» – и в сердце страх,
Ведь призывал тот, состраданья чужд,
растить детей для новых ратных нужд.
Он жаждал, чтоб войско новое пришло
Таскать оружья из села в село…

7.
При выходе из церкви в час дневной
два шествия столкнулись меж собой.
Нет, вовсе не одна из тех картин,
где встреча смерти с радостью крестин,
где празднество рождения и прах,
что равно держит Бог в своих руках…
Два шествия. И в каждом – каждый рад.
В одном – младенец с первых дней богат,
в другом – дитя бездомной нищеты,
сошлись богатства, бедности черты.
Богатый мальчик – в кружевах чепца,
а бедному – лохмотья от отца,
богатого – одел в шелка отец,
а бедного – терновый ждет венец,
один – уж власть, другой же – вьючный скот.
И судьбы их известны наперед.

8.
Но есть один таинственный закон,
в том суть его, что семя наглых он
способен в чреве чем-то поражать,
стремясь, быть может, судьбы уровнять.
И чахнут мстительные семена
в утробе – бледность в их ростках видна.
трат не жалеет богатый отец,
ему покорен золотой телец,
но он ласкает хилого сынка,
затянутого в нежные шелка.
А сколько бедных молодых людей,
друг друга полюбив душою всей,
друг к другу словно молнии влечась,
забыв, что им сулит грядущий час,
великих исполинов создают,
свой клятый жребий им передают…

9.
Испуганный, я вспомнил, поражен,
что был спартанский варварский закон:
слаборожденных в бездну темных вод
бросали, зная, что их гибель ждет.
Столетия уж с тех пор прошли,
и мы чудовищ равными сочли
себе, решив, что чувства есть у них
и право есть на жизнь в кругах земных.
Неважно, что за ними смерть стоит
и что закон для них – надежный щит…
Я красный занавес не подниму
(закон – вот имя данное ему),
чтоб увидать непокорных там,
упрятанных по каменным мешкам
и отданных жестоко палачу
за то, что восклицали: «Жить хочу!»

10.
А я глядел на тех и на других.
Не говорите больше слов пустых
о крови чистой, крови голубой,
о чести, что привносится семьей.
Вот два новорожденных. Как жучки.
Убить их смогут ветки и сучки.
Хотят дать имена им. Смысл какой?
Ведь каждый наречен уже судьбой.
Один есть Раб. Другой есть Власть.
«Нет сил у ящерки бескровной», - так судил
мой собеседник. Но зачем шакал
о крови ненасытно возалкал?
Тот, кто есть власть, - не черствым хлебом сыт
в чужую плоть свои клыки вонзит.
Закон – его надежда и оплот.
Он станет князем, - так ликуй, народ!..

11.
Забилось сердце птицею в силках,
и дрожь мне не унять в своих ногах.
в мозгу возникло множество картин:
вот виселицы повреди равнин,
как кипарисы… И в глухой дали
пожаров отблеск на челе земли.
Там тесным строем легион рабов
идет, свергая идолов, богов,
князей, хозяев, чья казна полна,
идет и сеет братства семена
и делит равно хлеб среди людей…
Слеза скатилась по щеке моей.
Открыл глаза… Виденье лишь одно.
Все разошлись, и в церковке темно…
Путь утешенья моего был прост –
на поле равенства шел, на погост…

 

НА СЕЛЬСКОЙ ДОРОГЕ – ЖИЗНЬ

1.
На камне, у дороги, что вела
на кладбище от церкви и села,
я, человек Востока, моча сел,
с тоскою и печалью я смотрел
в тот тихий и мистический простор,
что волю и молчание простер.
Там, где лазурь небесный свет струит,
без боли, без улыбки, без обид
селились люди, травы, муравьи,
не ведая ни гнева, ни любви…
Там Неподвижности закон царил, -
без роста, без улыбок и без крыл,
сближая бесконечные миры,
там жили люди… с давней той поры
надменный Запад презирали там…
Молчанья даль, открытая очам!..

2.
Кадильница огромная – Земля,
мечтаньями свой разум утоля,
дымила скукой, как молитвой длинной,
в неторопливости спокойной, чинной.
Там небеса с безоблачных высот
на землю падали от их щедрот
благословеньем вечности святой,
как дождик мелкий, дождик золотой…
Там под огнем полуденных лучей,
меж стелющихся на ветру полей,
где лепится, как гнезда, хижин ряд,
где траурно развалины торчат, -
витала отрешенность бытия,
от жизни отторженья не тая,
но связанная с Прошлым и Мечтой…
Смерть отрицалась Смертью же самой…

3.
Мысль Запада вслед слову «Жизнь» всерьез
вычерчивает лишь одно – вопрос, -
у нас иные мысли и умы –
вслед слову «Жизнь» три точки ставим мы…
Когда на Западе и гул, и гам
и расчленяют душу по частям,
исследуют и бога, и святых –
мы думаем о точках лишь своих…
Когда на Западе надменно мыслят, мы
роняем слезы, ибо знаем мы,
что нераздельны с небом и землей,
мы – колыбель меж ночью и зарей
качающаяся. Негасимый свет
в могиле гаснет и теряет след…
Напомнит плач, пронзая скорбь и тишь,
кем ни были б – мы люди, люди лишь…

4.
Так жили в прошлом, так живут сейчас
сыны Востока в жизни краткий час.
В дыму благоуханий дорогих
неведомы прозрачным душам их
бряцанье софистических наук
и славы в грубой тоге ложный звук…
Они прошли по Жизни, ни о чем
Жизнь не просили на пути своем.
Дно Жизни их к себе не завлекло
скользили, как бесшумное весло…
И опьянялись ясно, до конца,
и плакали их верные сердца…
Они родили дивные края:
Эдем, нирвану – мир небытия, -
Христа… И родовые муки их
легли как Смерть среди дорог земных…

5.
Они взирали на прогресс и жизнь
как бы на некий сложный механизм.
Так на поляне, тихой и лесной,
олень, качнув ветвистой головой,
глядит на фыркающий паровоз.
В его мечтательных глазах вопрос:
«Куда неведомое существо
спешит, само не зная для чего?»
Кто ранее, кто позже, но все мы
дойдем бесспорно до могильной тьмы…
Вот жизнь: за ложью набегает ложь,
одна закончится – с другой живешь.
Рождаемся, как волны, в бездне вод,
и каждый гордо в полный рост встает,
но только пеной обросли морской,
как исчезаем в мг последний свой…

6.
И так должно из Жизни все уйти…
Я с камня возле самого пути
глядел на путь, отчаявшийся путь, -
он мне раскрыл времен минувших суть…
Ах, этот путь извилистый, в камнях,
бегущий вечно, поднимая прах,
родной мой путь, ты – колыбель людей,
рожденный в темной глуби первых дней.
По лону древней, выжженной земли
от Гималаев до Ирана шли,
от Арарата до Босфора шли,
до ясных вечных вод Дуная шли,
во все четыре стороны Земли
шли Человечества отцы в пыли,
вдоль опаленной полдням и лозы
тянулись их скрипучие возы!..

7.
Впервые боль мою стеснила грудь,
и застонал я, вглядываясь в путь…
И ужаснулся я, и прах с пути
взял в горсть свою. И прах темнел в горсти…
О, сколько жизней, вспыхнувших в веках,
таил в себе дорожный этот прах!
О, сколько человеческих костей
в прах превратилось за мильоны дней!
И в этом прахе я себя узнал:
вот – космами обросший житель скал,
а вот – в доспехах молодой стрелок,
а вот – я царь, - весь мир лежит у ног, -
а вот – я пленник с бритой головой,
а вот – певец с чарующей струной,
я нынче – тень без воли и примет,
не человек, не Бог и не поэт!

8.
Вот –Соломон. А вот – из древних стран
везет алоэ царский караван…
Несет верблюды на спине своей
от Ганга – пряность, россыпи камней,
от моря Красного – кораллов клад,
а из Дамаска – шелковый наряд
в дар Клеопатре – свету всех светил…
Эдема чудо там я пережил,
пьянящее мой дух из тьмы веков, -
красу Семирамидиных садов.
Сквозь страх я слышал голос без помех, -
то Марк Антоний, ввергнутый во грех,
продавший сладострастию свой щит.
И не один народ, что мглою скрыт,
со мною говорил, погибнув зря
по прихоти какого-то царя…

9.
Меня рука коснулась, тяжела.
Душа от сновидений отошла.
Крестьянин с опечаленным челом.
«Скажи, как звать тебя?» – «Зовусь
Трудом…»
- «Что делаешь тут?» – «Нищенствую я».
И молча удалился.
Скорбь тая,
пошел за ним до дома я сквозь мглу…
С открытыми глазами, на полу
лежала при смерти его жена,
и, задыхаясь, мучила она.
Принес малыш, смышленый мальчуган,
чтобы я сел, рассохшийся чурбан.
Отец сказал: «Без хлеба дом держу,
ведь на работу я не выхожу,
вдруг отойдет она к исходу дня…
Кто ей глаза закроет без меня?..»

10.
И, как на бога, скорбная жена
на мужа смотрит, кротостью полна.
В любви совместной жизнь их протекла,
хоть скудно жили, жизнь была светла.
И не было у них обид и ссор,
и не делили ни добро, ни двор.
Хозяйка домовитою была:
постель тепла, хлеб посреди стола.
Но неотменно повелел господь
в могиле успокоить ее плоть.
Она успела мужу наказать,
кого ему в деревне в жены взять,
чтобы прилежной новая жена
была б и чтоб заботилась она
о сиротах и муже, чтоб телка
выхаживала в поле до годка.

11.
В раздумье о загадках бытия
дрожащим этот дом покинул я.
Я размышлял о том, что человек,
как раб, охотней нищенствует век,
чем дедовским отточенным ножом –
хоть и шутя – сверкнет пред богачом,
чтоб позолоченных пугнуть богов!..
Я размышлял о том, что не готов
соперничать с Богатством хилый Труд…
Я размышлял о том, что власть берут
«всевышних» сонм – бескровных, злых, пустых,
и шар земной покорен воли их…
Я размышлял о силе, о шуте
(что мы зовем законом в простоте…)
Путь утешенья моего был прост –
на поле равенства шел – на погост.

 

НА СЕЛЬСКОМ КЛАДБИЩЕ – СМЕРТЬ

1.
Когда скептически, улыбки не тая,
ты допивал осадок Бытия,
когда искуснику служил, а он
природою был Горем наречен,
когда познал Любовь в часы зари,
когда познал не внешне – изнутри
историю народов и проник
в претенциозное искусство книг,
когда узнал: в заносчивых сердцах
скорбь – по минувшему, перед грядущим –
страх,
когда ты, чтоб истину найти,
исследовал небесные пути
(обитель вечную былых богов), -
уверился, что нет иных краев,
которым быть милее для души,
чем кладбище убогое в тиши…

2.
Я на кладбищенскую сел плиту.
Могил обозревая пустоту,
напрасно думал, что сей уголок
избрал себе жестокий – Бог,
чтобы наказывать сурово Зло,
чтобы Добро вознаграждать светло…
В сад смерти углубляясь не спеша,
я зря твердил: «Бессмертная душа!..»
Бессмертье! Но мелькнул на тебе свет –
в прах превратились тысячи комет
и в сонме звезд тускнеет свет лучей,
в ночи затих последний соловей,
и бездыханны звери и трава!
Повсюду Смерть берет свои права…
Гость неба – человек – скорбит давно.
Бессмертье! Сколько длится? Где оно?

3.
Откуда ж в человеческой душе
надежда? Даже в миг, когда уже
земля срывает неподвижный прах,
мечтает человек, чтоб жить в веках.
Зачем, когда он превратится в тлен,
когда он попадает Смерти в плен,
надежду на Бессмертие таит?..
Когда козел с утеса вниз глядит
в бездонный, головокружащий ров;
когда из-за разросшихся кустов
волчонок видит волка смертный час;
когда шакал, в пучину погрузясь,
захлебываясь, тонет, присмирев;
когда перед закатом грустный лев
последний рык издаст, таясь в тени, -
не о бессмертье думают они…

4.
Наш бедный пращур, человек Адам,
был беззащитен, безоружен сам,
перед лицом стихии неземной
он не считался со своей душой, -
презрел бессмертье пращур в свой черед,
дабы вкусить запретный сладкий плод.
Под тяжкой ношей в пятьдесят веков
старели люди всех материков.
Мозг человека был пытлив и смел
и потому всем сущим овладел,
нашел себе рабов среди зверей,
проникнул в тайны звезд, небес, морей
и возвеличил множество богов,
чтобы низвергнуть их в конце концов,
с Природой стал, как равный говорить,
а нынче хочет Время покорить…

5.
Мечтает быть бессмертным человек,
Не отличая от минуты век,
как время, мучаться, грустить, тужить,
но бесконечно, бесконечно жить…
Пусть валит с ног усталость, плоть больна, -
была бы лишь навечно жизнь дана…
Быть травкою без глаз, без языка, -
лишь жить бы в бесконечности века…
Быть мертвым камнем, голою скалой,
быть речкою с болтливою волной,
лишь жить бы не смирясь со смертным сном…
Обожествленный человек, стыдись,
в своем высокомерии уймись,
ты все отдашь, чтоб жизнь не прервалась…
Взгляни на желтый лист в осенний час!

6.
Твердят: наука новая дотла
все летописи старые сожгла,
материя лишь вечна, но мертва
душа, - не верьте, люди, в те слова!
Пусть мумии египетских песков
раскроют тайны канувших веков.
на Парфенон взгляни, бессмертных сонм
кичится вновь, взойдя на Парфенон,
но даже муж, прозревший идеал,
за старую бы жизнь свою отдал…
Есть Жизнь. Есть Смерть. Борьба их все лютей!
и даже самый умный средь людей,
увидев Смерть, взмахнувшею косой
над милой и кудрявой головой, -
сжав горло Смерти из последних сил,
как бешеную тварь бы удушил…

7.
«Как бешеную тварь…» Нет, слаб язык…
Я помню, как к подушке друг приник,
слезами орошал ее, рыдал,
свет завтрашнего солнца призывал, -
а солнцу для него уж не светить, -
так тщетно он пытался жизнь продлить,
с постели встать… Сквозь стоны и сквозь сны
он прижимался к белизне стены,
и ужас неподдельный был в глазах…
«Я здесь!» – вскричал я, ощущая страх.
Тянулся он к глазам моим рукой,
я жил, а он стоял пред вечной тьмой…
«Я понял жест последний твой, мой друг…
Но я боялся смерти, этих рук:
любовь как ложь… Мы родились на свет,
а возле колыбели Смерти след…»

8.
Как птица, раненная влет стрелой,
цепляется за воздух над землей,
как утопающий, схватившийся за круг,
но все равно на дно идущий вдруг,
как умирающий орел в горах
за камень держится, а смерть в глазах,
так друг, совсем бессильный, чуть живой,
припал к подушке слабой головой…
Быть пригвожденным к ложу, гнить и преть –
как хорошо! Лишь бы не умереть…
За жизнь свою он бился не смыкая глаз,
кровь горлом хлынула в смертельный час…
А что оставить на земле он смог?
«Остались мы», - сказали Прах и Бог.
Рифмую у кладбищенской плиты,
слова мои бесчувственны, пусты.

9.
Я оглядел зеленый этот край,
и с дрожью я подумал невзначай
о страшном аде Данте-старика…
Вокруг меня как бы исподтишка
кружиться начал рой существ людских,
с открытыми устами и немых,
в тьме, обжигавшей жаром горячо!
О дьяволе подумал я еще,
что Мильтоном, незрячим мудрецом,
провозглашен владыкой и творцом, -
трезубец Дьявола весь род людской
приводит в беспокойство день-деньской…
Еще подумал я о Грозном дне, -
вот зарокочут трубы в вышине,
На небо хлынут сонмы мертвецов…
Не лишком ли для нас, в конце концов?

10.
Людская совесть, мучаясь впотьмах,
измыслила и ужасы, и страх,
и рай для мертвецов в святом саду,
и дьявольских мучений череду!
Но тяжести я здесь не испытал,
жизнь – медленно вкушаемый бокал
безделья без резьбы и новизны,
без красок, чьей игрой мы пленены…
Здесь розы облетают на кустах,
бутон от жажды потемнел, зачах.
А если вопль раздастся в тьме ночной –
знай: крик совы над гробовой плитой.
А если тень мелькает наяву –
знай: скот на пастбище жует траву.
А если разрывают прах и тлен –
знай: дело виршеплета и гиен.

11.
Склонился грустно я и уловил
вдруг голос, исходящий из могил:
«Твой брат я и сестра я в тот же час;
вселенной я слепой огромный глаз;
аз есмь всему начало и конец;
я пропасть и цветущих нив венец;
я тот, кто породил тебя, я – тот,
кто от тебя на свет произойдет;
я тот, кого все благом назовут;
тот, от кого все в стороны бегут,
но им не убежать. Прощаю я
тех, кто питал надежды на меня,
и тех, кто издевался надо мной.
Все равно порастут моей травой…
И косит мир моя коса, звеня…
Мне имя – СМЕРЬ, но БОГОМ звать меня…»

1909г., Лозанна.

 

 

Hosted by uCoz